Читать «Достойный жених. Книга 2» онлайн
Викрам Сет
Страница 224 из 277
Ее муж под руководством распорядителя произвел все необходимые при ритуале действия. Лицо Махеша Капура, убежденного рационалиста, не выдавало его отношения к используемым гхи и сандаловому дереву, к сваха и распоряжениям дóмов[216], сооружавших погребальный костер. От костра шел удушливый дым, и не было ветра с Ганга, который мог бы его быстро рассеять, но Махеш Капур, казалось, не замечал дыма.
Ман стоял рядом с братом, и тому казалось, что Ман вот-вот упадет. Он видел, как языки пламени лижут лицо матери, а лицо отца скрывал дым.
«Это моя вина, аммаджи, – думал Ман, хотя никто не бросал ему этого упрека. – Это из-за того, что я сделал. И как отзовется то, что я сделал, на Вине, Пране и баоджи? Я никогда не прощу себе этого, и никто в семье никогда меня не простит».
17.27
Все, что осталось от госпожи Капур, – пепел и кости, пока еще теплые. Но скоро они остынут, их соберут и опустят в воды Ганга под стенами города. Почему не в Хардваре, как она хотела? Потому что ее муж был человек прагматичный. Что такое пепел и кости и даже плоть и кровь, если жизнь ушла? Не все ли равно, где их хоронить? Все те же воды Ганга текут и у Ганготри, и в Хардваре, и в Прайаге, и в Варанаси, и в Брахмпуре, и даже в Сагаре – том месте, куда река упала с неба. Госпожа Капур была мертва и ничего не чувствовала; в ее пепле с остатками сандалового и простого дерева будут рыться домы в поисках расплавившихся вместе с телом ювелирных изделий, которые принадлежат им по праву. Ее мускулы, связки, жир, кровь, волосы, привязанности, сожаление, отчаяние, беспокойство, болезнь – всего этого больше не было. Все это развеялось. Она осталась в виде прем-нивасского сада (которому предстояло вскоре участвовать в ежегодном цветочном конкурсе), в виде любви Вины к музыке, астмы Прана, широты души Мана, в виде выживших несколько лет назад беженцев, листьев нимового дерева, которые помогут сохранить стеганые одеяла в больших цинковых сундуках в Прем-Нивасе, в виде плесневеющего пера индийской желтой цапли, ни разу не звеневшего маленького бронзового колокольчика, в виде представления о порядочности в век, когда о ней почти забыли, в виде характера правнуков Бхаскара. Министр по налогам и сборам часто сердился на нее, но она стала источником его раскаяния и будет оставаться таковым, ибо ему следовало бережнее обращаться с ней, пока она была жива, – а теперь бедолаге, не видевшему дальше своего носа, оставалось только скорбеть.
17.28
Чаута была организована три дня спустя под небольшим навесом, устроенным на лужайке Прем-Ниваса. Мужчины сели по одну сторону прохода, женщины – по другую. Участок под навесом быстро заполнился народом, люди стали устраиваться дальше вдоль прохода и даже на лужайке до самых клумб. Махеш Капур, Пран и Кедарнат встречали приходивших у ворот сада. Махеш Капур поражался тому, сколько людей пришло почтить память его жены, которую он всегда считал недалекой, суеверной и ограниченной женщиной. Это были семьи беженцев, которым она помогала, когда они жили в специальных лагерях во время Раздела; все, кому она изо дня в день дарила свою доброту и предоставляла кров, – не только родственники из Рудхии, но и простые фермеры; политики, которые в случае смерти самого Махеша отделались бы формальным выражением сочувствия; большие группы людей, которых ни он, ни Пран не узнавали. Многие в знак уважения складывали руки перед большой фотографией госпожи Махеш Капур, которая была установлена на возвышении в конце шамианы[217], покрытом белой простыней, и украшена гирляндой из ноготков. Некоторые пытались выразить родным умершей свое сочувствие, но часто были не в силах закончить фразу. Когда Махеш Капур наконец сел, на сердце у него было даже тяжелее, чем за последние четыре дня.
Никто из семьи наваба-сахиба не пришел на чауту. Состояние Фироза ухудшилось из-за инфекции, и ему вводили повышенные дозы пенициллина, чтобы остановить и устранить заражение. Имтиаз, понимавший возможности и ограниченность этой относительно недавней методики, был вне себя от беспокойства, а его отец, усматривавшей в том, что случилось с Фирозом, наказание за свои отцовские грехи, молил Бога по пять раз в день оставить сыну жизнь и взять вместо этого его собственную.
К тому же он, вероятно, опасался лишний раз появляться на людях, потому что, куда бы он ни пошел, его преследовали сплетни. Возможно также, он не хотел показываться в семье, дружба с которой обернулась таким несчастьем. Как бы то ни было, он не пришел.
Не было, естественно, и Мана.
Пандит был крупным человеком с полным продолговатым лицом, кустистыми бровями и громким голосом. Он начал декламировать на санскрите шлоки[218], в первую очередь из «Иша-упанишады»[219] и «Яджурведы», и объяснять, как они связаны с жизнью человека. Бог повсюду, сказал он, в каждом элементе вселенной; необходимо понять, что в ней происходит не один лишь непрерывный распад. Он говорил, как добра и богобоязненна была умершая и о том, что ее душа будет жить не только в памяти тех, кто знал ее, но и во всем окружающем мире: в ее саду, в ее доме.
Затем пандит уступил место молодому помощнику, который спел две религиозные песни. Первую из них публика прослушала в молчании, но когда он запел медленно и торжественно «Твамева мата ча пита твамева» («Ты нам и мать, и отец»), почти все принялись подпевать.
Пандит попросил собравшихся потесниться, чтобы все оказались под навесом, и поинтересовался, не прибыли ли сикхские певцы. Госпоже Капур очень нравилась их музыка, и Вина уговорила отца пригласить их на церемонию. Пандиту сказали, что сикхи еще в пути, и тогда он, пригладив курту, рассказал притчу, повторявшуюся им ранее много раз.
В одной деревне жил человек до того бедный, что у него не было денег на устройство дочкиной свадьбы, и он не мог занять их, поскольку нечего было дать в залог. Он совсем было отчаялся, пока кто-то не сказал ему: «Через две деревни отсюда живет ростовщик, который верит в доброе начало в человеке. Он не требует залога или других гарантий. Он поверит тебе на слово. Он ссужает деньгами тех, кто в них действительно нуждается, и знает, кому можно доверять».