Читать «Эстетика эпохи «надлома империй». Самоидентификация versus манипулирование сознанием» онлайн

Виктор Петрович Крутоус

Страница 53 из 195

разглядеть некую детерминирующую основу, некоторую объективную логику, то ею может быть лишь эволюция половых чувств – биологических по природе и социально – изменчивых по форме своего проявления. Поэтому следует «водворить её (красоту. – В. К.) на место жительства, – в область костюмов, шляпок, причесок, украшений, безделушек, румян, белил и т. д. и т. д.!»[210].

Далее учёный производит довольно логичное умозаключение. Если красота сугубо социальна и аксиологична, если она безнадёжно релятивна и субъективна, то, как не имеющая объективного значения, она должна быть устранена, отброшена на периферию человеческого бытия, да и бытия вообще. В знаменитой «триаде» ей не место.

Отношения красоты с моралью ещё более драматичны, чем с истиной. Красота, по мнению Овсянико-Куликовского, чаще всего сопутствует проявлениям индивидуальной и социальной патологии («болезнь», кризис…), морального зла. Это – не случайные совпадения, считает учёный, тут есть какая-то скрытая закономерность[211]. Указанная закономерность с особой силой проявляется в искусстве.

Отсюда – не только не скрываемое, но даже афишируемое Овсянико-Куликовским его «психологическое интеллектуальное чувство отвращения к эстетике». «…Я всеми фибрами ума и чувства постиг всю пустоту и всю ненужность пресловутой категории «Прекрасного», «Красоты» в её применении к искусству»[212]. «…K ней я стал чувствовать род интеллектуального презрения и морального отвращения…»[213].

Так, следуя логике своей культурологической концепции, Овсянико-Куликовский становится яростным гонителем красоты, отрицателем самого этого понятия. А вместе с нею – по существу, всей проблематики эстетической науки, эстетического измерения бытия вообще.

Какие возражения можно выдвинуть против столь откровенной «каллофобии» и «эстетикофобии»?

1. В действительности (вопреки позитивистской теории) красота не в меньшей степени, чем мораль, укоренена в фундаментальных закономерностях космоса. Поэтому Овсянико-Куликовский был вправе и в эстетической сфере произвести пересмотр, аналогичный тому, который он осуществил применительно к морали (т. е. постараться исправить имевшийся в ней социально-аксиологический крен и выявить её глубинные онтологические основания). К сожалению, он этого не сделал, принципиально отвергнув такую возможность.

2. О статье Д. И. Писарева «Разрушение эстетики» (1865) Овсянико-Куликовский отозвался так: «Я и раньше уже думал или, вернее, чувствовал, что Писарев был прав…»[214]. Писаревское же отрицание эстетики во многом определялось его пренебрежительным отношением к форме. Овсянико-Куликовский, примкнув к традиции Писарева, повторил эту ошибку своего предшественника. О том, что вся психологическая школа А. А. Потебни проявила недооценку категории формы, а в связи с этим – и особой «эмоции формы», писал Л. С. Выготский в своей «Психологии искусства». В позднейших публикациях, посвящённых Овсянико-Куликовскому, этот упрёк повторен многократно.

3. В позитивистской по своей основе культурологии и психологии творчества Овсянико-Куликовского отчетливо выражена рационалистическая тенденция. Это она побуждала учёного ставить на первое место в творчестве мышление (понятийное и образное), а для чувств, эмоций искать особое, приватное место. Эстетическое наслаждение Овсянико-Куликовский считал модификацией интеллектуального удовлетворения, вызываемого полноценным образным мышлением. Самостоятельный характер эстетического чувства им отрицался – в сущности, бездоказательно и направомерно.

4. В эстетической сфере всегда существовала возможность абсолютизации красоты в ущерб другим, более или менее контрастным по отношению к ней, эстетическим качествам. Когда в ходе исторического развития такое становилось реальностью, возникала энергия противодействия подобной тенденции, и в результате происходило расширение, обогащение соответствующего понятийного аппарата. Эта, в общем, продуктивная закономерность получила у Овсянико-Куликовского своё слишком крайнее выражение, вылившись в полное отрицание категории красоты (прекрасного) и в дискредитации самой эстетики.

5. Ход мыслей учёного был таков: «раз красота способна вступать в союз с нравственным злом – долой красоту.» Таков ультрарадикальный вывод. – Увы, его основу составляет явное морализаторство. Пусть весьма благое по замыслу (как и у Платона в его отношении к «искусству образов», «подражаний»), но – морализаторство.

Мир без красоты, мир, лишённый эстетического измерения вообще, – этот идеал учёного-позитивиста ныне, с учётом опыта техногенной цивилизации XX века, выглядит отнюдь не привлекательным, скорее пугающим и отталкивающим.

Для опровержения эстетикофобии Овсянико-Куликовского вовсе не обязательно рисовать в своём воображении мрачные картины антиутопий. Отказ от эстетического измерения мстит за себя теоретику уже тем, что делает его безоружным и несостоятельным в объяснении сложных человеческих характеров, парадоксально-противоречивых натур.

Об этом свидетельствует сам текст «Воспоминаний» учёного-потебнианца. В параграфе «Интерес к преступному» (из «Опыта психоанализа») даётся перечень целого ряда исторических личностей, настолько внутренне притиворечивых, что приведение их достоинств и отрицательных черт к общему знаменателю становится чем-то трудноосуществимым. Вот этот ряд: Пугачёв, Стенька Разин, Иван Грозный, Пётр Великий, Наполеон. Кто они для Овсянико-Куликовского? «Психологически и морально они в моих глазах преступники…»[215]. Единственное, что отличает их от заурядных «разбойников с большой дороги», так это превеликий масштаб совершённых ими преступлений, злодейств. За них они должны отвечать уже не перед обычным судом только, как прочие, а перед всем человечеством. «Наполеон – гениальный авантюрист, повинный в неисчислимых смертях и бедствиях… И у меня в отношении к ним и им подобным моральное отрицание явно развивается в направлении к уголовному осуждению»[216].

Насколько более сложными, разнокачественными, антиномичными, наконец, выглядят те же персонажи, но в изображении Пушкина, Лермонтова, Толстого других гениальных художников-мыслителей!

«Герои байронического пошиба…сколько помню, далеко не пленяли моего детского воображения, не становились «моими» героями, – и я не любил соответственных игр «в разбойники»[217], не без гордости констатирует Овсянико-Куликовский. – Отрадно, что невинные соблазны детско-юношеского возраста столь счастливо миновали будущего учёного-позитивиста. Но они не миновали множества его сверстников. Более того, как раз натуры, склонные к романтике подобного рода, создали пресловутый «байронизм», составивший целый мощный пласт мировой и отечественной культуры. Культурологу освоить, осмыслить этот пласт совершенно необходимо; но как это сделать, если «байронизм» ему внутренне чужд, если он видит его только со стороны, не имея ничего хотя бы отдалённо с ним сходного в собственном душевном опыте?

Дистанцированием от байронизма как идеала (в постромантическую эпоху), пожалуй, ещё можно гордиться. Зато бедность детского воображения и рано достигнутая «правильность» – далеко не безусловное, не бесспорное благо. Да это, по существу, подтверждает и сам автор «Воспоминаний», повествуя о том, как его душа разрывается между интеллектуальным «интересом к анормальному», «интересом к преступному» и непреодолимым отвращением к «человеческому, слишком человеческому» (выражаясь языком Ницше).

«…Широк человек, слишком даже широк, я бы сузил», – говаривал Ф. М. Достоевский. Но всё-таки – не сужал. А изображал «человеческое» во всей его широте и противоречивости, нередко поистине парадоксальной. И, думается, не случайно художественный опыт Достоевского, мир его героев влекли к себе Овсянико-Куликовского гораздо меньше, чем его же писательская публицистика (где всё высказано прямее, рациональнее).

Высоко чтимый Овсянико-Куликовским В. Г. Белинский писал (кстати, тоже не соглашаясь с абсолютизацией красоты): «…Даже и о греческом искусстве нельзя