Читать «Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории» онлайн

Освальд Шпенглер

Страница 111 из 407

пространстве протекают процессы. Античный человек воспринимает свой внутренний мир скульптурно. Об этом говорят уже языковые особенности Гомера, в которых, возможно, проглядывают древнейшие храмовые учения, в том числе относительно душ в Аиде, которые являются вполне узнаваемым слепком тела. Такой же видится душа и досократовской философии. Три ее прекрасно упорядоченные части – λογιστικóν, ἐπιθυµητικάν, θυµοειδές [разумная, вожделеющая, яростная (греч.)] – напоминают группу Лаокоона. Мы пребываем под музыкальным впечатлением: главной темой сонаты внутренней жизни оказывается воля, а мышление и чувство – темы побочные; фраза подлежит строгим правилам душевного контрапункта, отыскание которых является задачей психологии. Наипростейшие элементы различаются так же, как античные и западные числа: там они величины, а здесь – отношения. Душевной статике аполлонического бытия (стереометрическому идеалу σωφροσύνη и ἀθαραξία [благоразумия и невозмутимости (греч.)]) противостоит душевная динамика бытия фаустовского.

Аполлонический образ души (платоновская колесница, запряженная двумя лошадьми, с vos в качестве возницы{116}) сразу же испаряется с приближением к магической душевности арабской культуры. Он блекнет уже в поздней Стое, главы которой происходили преимущественно с арамейского Востока. В раннюю императорскую эпоху даже в городской римской литературе можно повстречать только воспоминание о нем.

Магическая картина души несет на себе черты строгого дуализма двух загадочных субстанций, духа и души[264]. Соотношение, господствующее между ними, – это ни античное, статическое, ни западное, функциональное, но некое устроенное совершенно иначе, которое можно обозначить именно лишь как магическое. В противоположность физике Демокрита и физике Галилея на ум приходят алхимия и философский камень. Этот специфически восточный образ души с внутренней необходимостью лежит в основе всех психологических, прежде всего теологических рассмотрений, наполняющих «готическое» раннее время арабской культуры (0–300). Евангелие Иоанна принадлежит сюда с неменьшим правом, чем сочинения гностиков и отцов церкви, неоплатоников и манихейцев, догматические тексты в Талмуде и Авесте и выражающееся вполне по-религиозному старческое настроение Imperium Romanum, заимствовавшей немногое живое в своем философствовании с юного Востока, из Сирии и Персии. Уже великий Посидоний, этот подлинный, исполненный раннеарабского духа семит, несмотря на античную внешнюю сторону своей колоссальной учености, воспринял в качестве истинной эту магическую структуру души – в глубочайшем противоречии аполлоническому ощущению жизни. Пронизывающая тело субстанция пребывает в явном ценностном контрасте со второй, нисходящей на человека из мировой пещеры – абстрактной, божественной, на которой основывается consensus всех, кто к ней причастен[265]. Этот-то «дух» и вызывает к жизни вышний мир, порождая который он одерживает верх над обычной жизнью, «плотью», природой. Вот праобраз, который, понимаемый то религиозно, то философски, то художественно (вспоминается портрет эпохи Константина с недвижно устремленными в бесконечность глазами; этот взгляд и изображает πνευµα), лежит в основе ощущения «я». Плотин и Ориген так это и воспринимали. Павел проводит различие (например, I Кор. 15: 44) между σωµα ψυχικóν и σµα πνευµατικóν [тело психическое и тело духовное (греч.)]. В гностицизме было распространено представление о двойном, телесном или духовном, экстазе и о разделении людей на низших и высших, на психиков и пневматиков. Плутарх возвел распространенную в позднеантичной литературе психологию, а именно дуализм νους и ψυχή [ума и души (греч.)], к восточным образцам. Дуализм этот тут же соотнесли с противоположностью христианского и языческого, духа и природы, откуда далее у гностиков, христиан, персов и иудеев и появилась все еще не преодоленная схема всемирной истории как драмы человечества, разыгрывающейся между Творением и Страшным судом, с вмешательством Бога посередине.

Своего научного завершения магическая картина души достигает в школах Багдада и Басры. Аль-Фараби и аль-Кинди[266] подробно рассмотрели запутанную и малодоступную для нас проблему этой магической психологии. Не следует недооценивать их влияния на юное, совершенно абстрактное учение о душе (не на ощущение «я»), существовавшее на Западе. Схоластическая и мистическая психология переняла от мавританской Испании, Сицилии и Востока ровно столько же элементов формы, сколько и готическое искусство. Не следует забывать, что арабство является культурой институционализированных религий Откровения, которые все предполагают дуалистический образ души. Вспомним каббалу и участие иудейских философов в так называемой философии Средневековья, т. е. вначале позднем арабстве, а затем ранней готике. Назову лишь один показательный пример, на который почти не обращают внимания, и пример последний: Спинозу[267]. Выходец из гетто, Спиноза – последний припозднившийся представитель магического мироощущения и гость в мире форм мироощущения фаустовского (вместе со своим персидским современником Ширази). Способный ученик эпохи барокко, он смог придать своей системе оттенки западного мышления; но в глубине он находится всецело под влиянием арабского дуализма двух душевных субстанций. Вот подлинная, внутренняя причина, по которой у него отсутствует понятие силы Галилея и Декарта. Это понятие является центром тяжести динамической Вселенной и в силу этого чуждо магическому мироощущению. Не может быть никакого примирения между идеей философского камня (которая в скрытом виде содержится в идее Спинозы о Божестве как causa sui) и каузальной необходимостью нашей картины природы. Поэтому его детерминизм воли – это тот самый «кисмат», который отстаивали ортодоксы в Багдаде, и там же следует искать родину процедуры «more geometrico»{117}, общей Талмуду, Авесте и арабскому каламу[268], в спинозовской же этике он представляет собой гротескный уникальный случай в рамках нашей философии.

Немецкой романтике довелось еще раз мимолетно расколдовать этот магический образ души. Магией и извилистыми мыслительными ходами готических философов романтики наслаждались не меньше, чем идеалами Крестовых походов монастырей и рыцарских замков, а прежде всего еще и сарацинскими искусством и поэзией, притом что в этих далеких предметах смыслили тогда мало. Шеллинг, Окен, Баадер, Гёррес и их круг предавались бесплодным умствованиям в арабско-иудейском стиле, которые с явным удовлетворением воспринимались как темные, как «глубокие», чем они на самом деле не были для восточных людей, между тем как сами они, пожалуй, то, что говорили, понимали не вполне и надеялись, что также и слушатели не вполне это поймут. Во всем этом эпизоде примечательно лишь очарование непроясненности, внушавшееся данными идейными кругами. Позволительно сделать заключение, что наиболее ясные и доступные формулировки фаустовских мыслей, какие мы встречаем у Декарта и в Кантовых «Пролегоменах», должны были бы производить на арабского метафизика то же самое впечатление туманности и запутанности. То, что истинно для нас, ложно для них – и наоборот: это справедливо как для образа души отдельных культур, так и любого другого результата научного размышления.

3

В будущем придется отважиться на решение непростой задачи по проведению такого же обособления исходных моментов в мировоззрении и философии готического стиля, как и в орнаментике кафедральных соборов и в тогдашней примитивной живописи, которая