Читать «Евангельские мифы» онлайн
Джон Маккиннон Робертсон
Страница 45 из 63
Вовсе не нужно было никакого сверхъестественного учителя для того, чтобы придать готовой уже этической идее то выражение, которое мы находим в христианских компиляциях.
Египетский царь Сагега рассыпается на своих памятниках в восхвалениях своей добродетели, своей верности великому долгу человеколюбия. И как раз этот Сагега, который «поил жаждущих и защищал угнетенных», без всякой пощады и без всякого зазрения совести расправлялся со своими побежденными врагами. «Он повелевал принести в жертву богам всех жен и подруг своих врагов — этих ни в чем неповинных женщин. Он присваивал себе все добро своих врагов, разорял их жилища и забирал все их имущество. Он делал это на том основании, что он, мол, обязан был поступить со своими врагами так же, как они намеревались поступить с ним». Историчность Сагеги, к сожалению, не подлежит никакому сомнению. Христиане еще и поныне являют миру целые полчища подобных Сагег, не уступающих по своим подвигам египетскому Сагеге. И подобно фараону Сагеге христиане также называют свою религию «религией любви»!
Если нам попытаются указать, что люди являются вместилищем всяких противоречий, что у Иисуса времен Понтия Пилата могли существовать такие же непримиримые противоречия, как в учениях сотен мыслителей и учителей от Платона до Рескина, то мы в ответ на это можем привести следующее убедительное соображение. Противоречия, которые мы обнаруживаем в евангелиях, отнюдь не однородны с противоречиями в учении какого-нибудь Гегеля, Конта, Арнольда или Рескина. Евангельские противоречия имеют не логическое или психологическое происхождение, а историческое. Бесчисленные, грызущиеся между собою секты, сменяющиеся поколения, самые разнообразные и разномыслящие редакторы, составители и переписчики евангелий — вот кто авторы насквозь противоречивого иезуистского учения. Но кроме этого соображения у нас есть еще одно обстоятельство, которое делает немыслимым предположение о существовании единого автора пестрой, лоскутной евангельской проповеди. Обстоятельство это — полное молчание автора Павловых посланий об Иисусе, молчание тем более выразительное, что даже впоследствии интерполяторы посланий приписали Павлу знакомство лишь с одним ритуалом вечери. Даже мм очевидно не были известны остальные элементы иезуистского учения.
Если судить по посланиям Павла, то можно думать, что авторы их разумели не одного Иисуса, а нескольких: трех Иисусов, выступавших в качестве мессий и проповедников, одного Иисуса без всякого прозвища и эпитета, одного Иисуса, бывшего назореем, и, наконец, Иисуса, «идущего и пьющего». Но ведь все это — только бесформенные тени, загадочные образы, и приписывать им хотя бы одно какое-нибудь евангельское изречение столь же рискованно в научном отношении, как считать их реальными творцами евангельских чудес. Пред опытным изощренным взором науки проповеди Иисуса, как и его чудеса, очень быстро обнаруживают свое мифическое происхождение. Когда мы узнаем, на что способно мифотворческое воображение людей, у нас не остается буквально никакого основания думать, что бы хоть один элемент мозаического образа евангельского Иисуса имел хотя бы самое отдаленное отношение к какой-нибудь реальной личности некоего, странствовавшего по Палестине» проповедника.
Люди, которые силою своего творческого воображения построили на языческой основе ново-иудейский культ мессии-полубога, могли тем же логическим путем создать идею «сына человеческого», который там-то и тогда-то «ел и пил», каким они из разрозненных наиболее возвышенных элементов иудейской этики создали суровый культ спасителя, принесшего себя в жертву ради людей. Затем могли выступить на сцену какие-нибудь сектанты этого культа, которые превратили проповедника Иисуса в такого же назорея, как они сами, и приписали ему свои собственные учения. Другая же группа сектантов могла назвать себя «назарянами» (от слова «нецер»), поклонниками мистической «ветви», наконец, возможно, что эта группа из оппозиции к «назореям», назвала себя «назарянами» и для того, чтобы отмежеваться от назореев производила свое название от мифического Назарета. Только тогда, когда нам кто-нибудь сумеет определить формальные или прагматические границы мифотворческого процесса, только тогда мы, может быть, сумеем найти в легенде Иисуса крупинку подлинной исторической действительности, н о никак не ранее.
Никакой исторический или логический метод не дает нам пока никакого права накладывать на то или иное выражение евангелий штамп подлинности и историчности. Ибо всякое наше подобное заключение будет страдать тем petitio principii, которое мы обнаруживаем в выводах Джона Милля, подобно Арнольду ограничившегося в своих рассуждениях об историчности Иисуса простым беглым обзором содержания евангелий.
Милль пишет: «Кто из учеников Иисуса или из первых христиан мог бы сочинить приписанные Иисусу изречения или придумать такой образ, который открывается нам в евангелиях? Этого не могли, во всяком случае, сделать галилейские рыбаки. Не по силам это было и Павлу. А меньше всего в состоянии были сделать это ранние христианские писатели... Жизнь и изречения Иисуса имеют на себе отпечаток подлинной оригинальности и глубины». Поразительная шаткость тех выводов, которые сделаны знаменитым логиком, заставляет нас еще раз подчеркнуть ту опасность, которая угрожает многими при изучении евангельской проблемы. Милль говорит об учениках Иисуса и первых прозелитах-христианах так, как если бы ему или кому-нибудь еще было о них что-нибудь известно, как будто бы в первые десятилетия христианства не могло существовать анонимных пропагандистов, которым не чужды были ни оригинальность, ни глубина мышления, ни проницательность ни выдумка. Милль почему-то предполагает, что евангельские изречения могли принадлежать либо Иисусу, либо галилейским рыбакам, либо Павлу, либо известным ему раннехристианским писателям и больше никому.