Читать «5-ый пункт, или Коктейль «Россия»» онлайн

Юрий Безелянский

Страница 54 из 116

Замахнувшись на первого советского поэта, Шенгели поставил себя на самый край опасности, тем более что многие еще умели читать между строк. И прочитали, что Шенгели полемизирует не только с «поэтом революции», но разоблачает саму природу этой самой революции. Боялся ли Шенгели? Конечно. Как вам нравится такая проговорка о Пушкине:

«Ты образумился, надеюсь, там в селе?»«Сам буду цензором…» Поцеловать ли руку?Пять черных виселиц в адмиралтейской мгле!Сто двадцать — в рудники, на каторжную муку!

Георгий Шенгели вытащил счастливый лотерейный билет: пронесло!.. В 1949 году он писал:

Я горестно люблю Сороковые годы.Спокойно. Пушкин мертв. Жизнь как шоссе пряма…

Конечно, все это писалось в стол, как и поэма «Повар базилевса» — о Сталине, «лучшем друге поэтов».

Послезавтра — жизнь!.. А покаДайте адрес гробовщика.

Мрачно? А что вы хотите? Светлая советская эпоха: «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет». Георгий Шенгели умер 16 ноября 1956 года, в возрасте 62 лет. О себе он написал жестко:

На этой могильной стеле,Прохожий добрый, прочти:Здесь лег на покой Шенгели,Исходивший свои пути.Исчез в благодатной ЛетеТревожный маленький смерч.А что он любил на свете?Нинку, стихи и Керчь.

В 1918-м Георгий Шенгели в стихотворении «Поэтам» писал:

Друзья! Мы — римляне. Мы истекаем кровью. Владетели богатств, не оберегши их,К неумолимому идем средневековьюВ печалях осени, в томлениях ночных…

Поэт еще в молодые годы разобрался в шагах Истории и понял собственную суть:

Я не боец. Я мерзостно умен.Не по руке мне хищный эспадрон,Не по груди мне смелая кираса.Но упивайтесь кровью поскорей:Уже гремят у брошенных дверейЖелезные ботфорты Фортинбраса.

Шенгели — антипод Маяковского. Ни грана ангажированности. Никаких партийных книжек. Никакого услужения и целования руки. Только лирик и серебрист. И еще — неисправимый романтик:

Нам всегда хотелось «иначе»,Нам сквозь «это» виделось «то»;Если жили просто на даче,Улыбались: «живем в шато».Каждый дом на горе — «закрополь», «Монтезума» — каждый цыган;Называется: Севастополь,Ощущается «Зурбаган».В мире всё, «как на той картине»,В мире всё, «как в романе том», —И по жизни, серой пустыне,За миражем вечным бредем.И прекрасной этой болезни,Удвояющей наши дни,Мы кричим, исчезая в бездне:«Лама, лама, савахфани!»

Это — стихотворение «Романтика» (1942). А «Лама, лама, савахфани!» — восклицание Иисуса Христа на кресте: «Господи, Господи, зачем Ты покинул меня!»

Что ж, по некой ассоциации надо поговорить и о девах Мариях и о Магдалинах русской поэзии. Итак:

Поэтессы

Мирра (Мария) Лохвицкая. В конце прошлого века была весьма популярной («Мне нет предела, нет границ…», «Это счастье — сладострастье…» и т. д.). «Русская Сафо» писала главным образом о любви. Судьба России ее интересовала как-то меньше. Мать поэтессы — обрусевшая француженка. В семье Лохвицких царил культ книги.

Ирана Владимировна Одоевцева — псевдоним Ираиды Густавовны Гейнике. Она родилась в Риге в семье преуспевающего адвоката. С национальными корнями тут все предельно ясно. Из Риги переехала в Петербург и — «Да, бесспорно, жизни начало много счастья мне обещало в Петербурге над синей Невой…» Она училась поэзии у Николая Гумилева. Ждала похвал, а услышала критику своих первых поэтических опытов и обиделась.

Нет, я не буду знаменита,Меня не увенчает слава,Я — как на сан архимандрита —На это не имею права.Ни Гумилев, ни злая прессаНе назовут меня талантом.Я маленькая поэтессаС огромным бантом.

Уже в Париже, в эмиграции, Ирину Одоевцеву увидел Владимир Набоков и сказал: «Эта Одоевцева, оказывается, такая хорошенькая! Зачем только она пишет?»

Но… писала. И у нее получалось. Однако петербургский период кончился, и началась эмиграция, в которой Одоевцева оказалась со своим мужем, Георгием Ивановым. Одоевцева вспоминает:

«Георгий Иванов обожал Россию и безумно страдал от разлуки с ней. Он говорил, что хороши только русские, к моим французским знакомым не ходил, отговаривался, что голова болит, нос, уши, что угодно. Хотя много переводил французов — и переводил замечательно! — стихи для него существовали только русские.

Когда я уезжала из Петербурга, Федор Сологуб советовал мне непременно писать по-английски или по-французски, потому что иначе никакого признания там не получить. Это страшно возмутило Георгия Иванова: «Тургенев говорил, что нельзя русскому писателю писать не по-русски».

Ирина Одоевцева оказалась более жизнестойкой в отличие от своего Жоржа, более приспособленной к чужеземной жизни, она прожила большую жизнь, искупавшись, если говорить метафорически, в трех реках времени, и свои циклы стихов она назвала так: «На берегах Невы», «На берегах Сены» и «На берегах Леты». «На берегах Сены» Одоецева горестно писала:

В чужой стране,В чужой семье,В чужом автомобиле…При чем тут я?Ну да, конечно, были, былиИ у меняМоя страна,Мой дом,Моя семьяИ собственный мой черный пудель Крак.Всё это так.Зато потом,Когда февральский грянул гром —Разгром и крах,И беженское горе, иМоря — нет — океаны слез…И роковой вопрос:Зачем мы не остались дома?..

И далее вырывается крик боли:

Мгновение, остановись!Остановись и покатисьНазад:в Россию,в юность,в Петроград!..

И она вернулась на родину в возрасте 92 лет первой ласточкой свободы, легко и безоглядно. Спецкор «Литературки» Александр Сабов этот приезд описывал так:

«Прошли паспортный контроль. Затем сидящую в кресле-каталке И.В. Одоевцеву увезли в соседнюю комнату — там, в зависимости от ее ответов, решалось, вылетит она или нет. Эти шесть минут были для нас сущей пыткой. И вот она появляется снова. Сияет улыбкой. «Последний вопрос мне задали, с каким чувством я возвращаюсь в Советский Союз. Но с радостью, мосье!» — ответила я».

11 апреля 1987 года, спустя 65 лет (!), Ирина Одоевцева вернулась на родину. Первое интервью: «Я очень счастлива… вернуться в Петербург… в Ленинград…»

И тут напрашивается параллель. Когда вернулась на родину Марина Цветаева, ее приезд не был обставлен никак: она была не нужна, более того — чужда советской власти. Но времена изменились, и Одоевцева была желанна всем — и власти, и коллегам по перу, и читателям. Ей дали квартиру, снабдили секретарем, обеспечили уходом и всем необходимым для продолжения работы над воспоминаниями. На родине все было замечательно, кроме утяжеляющегося советского быта с его продуктовыми нехватками и дефицитом.

— Неужели нельзя купить хорошей ветчины? — спрашивала Одоевцева.

— У нас же революция, перестройка, — отвечали ей.

— Как, опять? — в ужасе спрашивала она.

Дама Серебряного века прожила на родине три с половиною года. Две ее книги, «На берегах Невы» и «На берегах Сены», вышли огромными тиражами: 250 тысяч — первая и 500 тысяч — вторая. Ирина Владимировна была счастлива. Она вообще была на удивление светлым, почти лучезарным человеком.

Хоть бесспорно жизнь прошла,Песня до конца допета,Я все та же, что была,И во сне, и наявуС восхищением живу.

Разумеется, у каждого свое отношение к жизни. Свое мнение и свое участие. Ирина Одоевцева бежала от революции, а Лариса Рейсиер ее делала. Она — поэт и комиссар. Короче, лира и маузер. Лариса родилась в Люблине (Польша) в семье профессора права Михаила Рейснера, человека явных немецких кровей. В правильных, словно точеных чертах ее лица, вспоминает Всеволод Рождественский, было что-то нерусское и надменнохолодное, а в глазах острое и чуть насмешливое.

Процитирую отрывок из собственной книги «Вера, Надежда, Любовь»:

«Как в вожделенную стихию, бросилась Рейснер в революцию. Она нашла себя не в поэзии и не в искусстве, а именно в огне и крови тех страшных событий 1917-го, когда надо было повелевать и рисковать жизнью, — все это так будоражило ее кровь. Видно, рождена она была не русалкой, не музой, а отважным комиссаром…»