Читать «Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались». Том III» онлайн
Ольга Анатольевна Балла
Страница 38 из 79
Никто уж не скажет, хорош или плох
Вселенную нашу соделавший Бог!
Наверное, коль умирает Орфей,
И Бог умирает, а Богу – видней.
Александр Марков. Эстет с крестьянскими руками
© Александр Марков, 2023
Многим поэтам нравится быть наедине с собой, и даже если одиночество совсем не любезно им лично, они старательно воспроизводят привычки поэтов прошлого к уединению. Александр Егоров был не таким – для него пребывать среди других, рядом с кем-то, быть задиристым или скромным в присутствии кого-то – выглядело более существенным для творчества состоянием, чем размышлять, подыскивать рифму и прислушиваться к размеру и только потом нехотя выносить на суд публики плод мучительной фантазии. При этом изначально в облике поэта ничего не обещало такого движения – начинал он, по воспоминаниям знакомых, таких, как составитель его посмертной книги «Ностальгия» (1998) Андрей Урицкий, со вполне канонической тихой и сдержанной лирики эпохи застойного безвременья, и только в 1980-е годы миновал такую «элегическую расплывчатую лирику»[91]. В целом путь Александра Егорова как поэта может быть описан как радикальная трансформация, изменившая не только его стиль или способ высказывания, но и исходную позицию поэта, сами основания, определяющие поэтический голос или поэтическое вдохновение. Об этой перемене, произошедшей в самом начале 1980-х годов, мы и будем говорить: потому что ключ к поэтике Егорова – не события его индивидуальной жизни и даже не литературные ориентиры, но те большие сдвиги большой истории, которые преломлялись в самоощущении поэтических сообществ и в том, как ведёт себя сформировавшаяся личность поэта внутри поэтического сообщества.
Александр Егоров родился 28 мая 1956 года в Лобне, в некоторых источниках стоит ошибочная дата 1957, вероятно, из-за того, что большая часть его собеседников и друзей были на несколько лет моложе него и поневоле занизили его возраст. Петрович, как одновременно панибратски и почтительно звали его коллеги по самиздатскому поэтическому цеху, действительно выглядел несколько необычно в компании сочинителей. Не только в силу возраста и того, что занялся поэзией сравнительно поздно, – но и потому, что биографические обстоятельства своей жизни он превратил не в биографический миф, как обычно ожидают (если провинциал, то простоват, если из столицы, то отрешён и надменен…), но в сам способ конструирования или, как сказала бы современная социальная теория, «пересборки» собственного места в поэзии. Андрей Урицкий точно заметил, что Егоров поддерживал образ «провинциального поэта» – «наивного, искреннего, иногда косноязычного», притом что постоянно преодолевал тихий провинциализм и вовлекался в систему новейших поисков и в области поэтики, и в области социальной самоорганизации поэтических сообществ. В таком случае поддержание образа – это создание некоторой точки отсчёта, что вот здесь и сейчас я оказался таким-то, тогда как в реальном функционировании поэтического слова я предстану другим. Поэт как бы говорит: само устройство моей речи будет работать не на поддержание поэтического мифа, а на его предельную локализацию, на превращение просто в лейбл, в этикетку на находящихся в обороте стихах, несущих совсем иную весть.
Такая сложная позиция Егорова внутри поэтических кружков и сообществ всегда сбивала с толку даже самых близких ему людей. Она состояла в том, чтобы одновременно показывать себя как есть, не мистифицируя, и представлять как человека не просто полезного, но необходимого для новых индустрий позднего самиздата, таких как переводческая, редакторская, клубная, – никогда не предаваясь блаженству бездействия внутри готового образа «поэта». Так, Михаил Ромм, бессменный организатор «Гуманитарного фонда» и, возможно, важнейший человек в творческой биографии Егорова, описывает его в предисловии к книге «Ностальгия» с помощью кричащих парадоксов, как «эстета с натруженными крестьянскими руками, бродягу, одетого в элегантный костюм, сдержанного и корректного, как австрийский чиновник»[92]. При этом он подчёркивает, что таким герой не был, но таким представляется в любых воспоминаниях о нём. Эта характеристика, неизбежно описательная для любого краткого предисловия, не допускающего просто по объёму развёрнутой аналитики, улавливает самое главное – и поэтика Егорова, и его поведение всякий раз выглядели не как сотворение мифа о поэте или привычного образа, достойного этого мифа, но как попадание в те или иные эксцентричные образы поэтов. Так что один и тот же человек оказывался похож то на Бодлера, то на Элиота, перебирая эти как бы случайные крестьянин-бродяга-денди-чиновник в постоянно крутящемся барабане. Не потому, что ему или его друзьям так больше нравится, а потому, что это стало сейчас совершенно необходимо для того, чтобы жизнь была жизнью поэта, а произведения остались в литературе.
Но если обращаться только к внешней канве биографии, ничто не предвещало возникновения самостоятельного и оригинального поэта. Лобня была известна только близостью к аэропорту, опытными полями сельскохозяйственного института и производством металла и керамики – всего понемногу, без какой-либо градообразующей идеи. Педагогическое образование помогло Егорову прежде всего узнать вехи мировой литературы и освоить языки, и прежде чем мы перейдём к его оригинальным стихам, поговорим немного о его переводах. Переводил он много, до самого конца жизни: не только стихи, но и прозу – без особого расчёта увидеть всё это в большой печати, но с твёрдым убеждением, что именно так надо переводить тех авторов, которых в советской культуре явно не хватало. Для предперестроечного и перестроечного времени это было важнее – заполнить лакуны, которые зияли слишком сильно, а не обеспечить переводам устойчивую аудиторию. Важнее, что твои друзья мыслят на одной волне с тобой, когда читают в твоём переводе авторов отдалённых эпох, понимая понемногу, как процессы в литературе вековой или двухвековой давности могут помочь построить поэтическое самосознание и осмыслить позицию поэта среди других в наши дни, не сводя всё дело к школьным представлениям о поэте-одиночке или национальном поэте. Переводить он предпочитал авторов одиноких не по убеждениям, а по характеру, эксцентриков-социопатов, а не тех, кто вписывались в готовый образ гения, создателя школы или направления. С английского он перелагал, после взыскательного отбора, таких авторов, как Лэнгстон Хьюз, Аллен Гинзберг, Луи Симпсон, Эмили Дикинсон, Джеймс Джойс, а с немецкого – усладительного романтика Йозефа фон Эйхендорфа и страшного Франца Кафку. Никого из переводимых и не назовёшь национальным классиком – можно ли, например, назвать таким Джойса, уехавшего из Ирландии и почти порвавшего со всеми?
Как переводчик Егоров был по-настоящему тонок. И как в поэтической жизни не щадил биографический миф и требовал особой отстранённости от обстоятельств жизни и рутинных эмоций в пользу правильного понимания текущей литературной ситуации – так и в переводах он не поддерживал расхожие мифы о романтизме или символизме,