Читать «Саван из Овчины. Том 1» онлайн
Роман Вехов
Страница 113 из 125
Унтер даже не повел бровью. Лежа в болотной грязи, он крепко, до хруста в ребрах обнял бьющегося в истерике мальчишку, накрыв его своим широким телом от нового выстрела, и начал методично, с тяжелой отцовской нежностью поглаживать его по изломанной, худой спине. Его черные, закрученные усы коснулись седого виска рекрута.
— Тсс, тихо, сынок… тихо, маленький, — глухо бормотал Звонарев, продолжая оглаживать вздрагивающие лопатки парня, словно баюкал собственного ребенка в далекой избе. — Свои мы, свои… Пронесло, братец.
И от этого тяжелого, спасительного тепла чужих рук Митрошкин безумный хохот вдруг надломился, перешел в судорожный сдавленный спазм, а затем разом сменился тонкими, детскими всхлипами и бурными, безудержными рыданиями. Уткнувшись грязным лицом в сырое унтерское сукно, мальчик беспомощно, глотая слезы, забормотал сквозь зубы:
— Страшно мне, дяденька… Господи, как же страшно… Домой хочу, к матушке в Смоленск… домой…
А Звонарев не отпускал его, продолжая лежать в кавказской грязи под безразличным небом и баюкать это израненное, выжженное войной дитя.
—
На восемнадцатый день рутина ада поглотила все. Время перестало существовать, расколовшись на две неравные половины: серый, дождливый день, наполненный грохотом падающих деревьев да свистом пуль, и черную, ледяную ночь, когда нельзя было развести костер и оставалось только лежать, прижавшись к таким же дрожащим телам, и молиться, чтобы рассвет наступил скорее. Никто уже не считал дни. Никто не помнил, какое сегодня число. Солдаты превратились в бездушных, молчаливых, покорных животных, которые двигались, ели, спали и умирали по команде.
Дмитрий спал по два-три часа в сутки. Он не мог позволить себе больше. Присутствие майора требовалось везде: у рабочей колонны, где то и дело кого-нибудь придавливало падающим стволом; у цепи охранения, где горцы, подкравшись сквозь туман, снимали часовых; у лазарета, где изможденные фельдшера ампутировали конечности прямо на грязных пнях. Дмитрий стоял на ногах по четырнадцать-шестнадцать часов кряду, не выпуская трубки изо рта.
Заросшее рыжей щетиной лицо, покрытое сажей и засохшей кровью из незажившей борозды, сделалось серым, как у покойника. Время от времени майор сплевывал в грязь желтоватую, вязкую слюну — табак и недосып делали свое дело, — и смотрел, как в этой жиже, смешанной с опилками, копошатся серые насекомые. Вши были повсюду: в швах черкески, в складках бешмета, в волосах, в бакенбардах, даже в трубке. Он уже не обращал на них внимания. Как не обращал внимания на дождь, холод и голод.
— Ваше высокоблагородие, — раздался рядом голос Степанова. Фельдфебель, чье лицо осунулось и почернело за эти дни, стоял навытяжку, но обычно твердый голос звучал сипло и устало. — Беда. В третьем взводе тиф. Сразу пятеро слегли. У всех черный язык, бред, жар. Фельдшер говорит — надо изолировать.
— Изолируйте, — ответил Дмитрий, не оборачиваясь. — Выдели отдельный угол в лазарете. И проследи, чтобы здоровые к ним не подходили. Иначе через неделю вся рота ляжет.
— Слушаюсь, — Степанов помялся. — И еще… Дмитрий Николаич… двое замерзли ночью. Насмерть. Утром нашли — лежат, скрючились, как младенцы в утробе. Видать, во сне и отошли. Не мучились.
— В шинели завернули?
— Точно так. В их же шинели. Похороним сегодня, с молитвой.
— Хороните.
Степанов ушел. Дмитрий остался стоять, глядя на просеку. Справа, в каких-нибудь десяти саженях, с грохотом рухнул очередной бук, подняв облако щепы и грязи. Слева, в цепи охранения, кто-то вскрикнул и затих — должно быть, еще одна пуля нашла цель. Майор даже не обернулся. Он знал: так будет весь день. Весь месяц. Вся эта проклятая война.
Лазарет, куда Дмитрий заглянул ближе к полудню, представлял кошмарное зрелище. Под навесом из промасленной парусины, на охапках мокрого лапника, лежали сотни людей. Лица, серые и изможденные, покрывал лихорадочный румянец. Воспаленные, мутные глаза смотрели в одну точку. Языки, сухие и черные, как уголь, потрескались и кровоточили. Тиф пожирал солдат изнутри. Несчастные бредили, ворочались, сбрасывали шинели, обнажая худые до прозрачности, покрытые сыпью и расчесанные до крови тела. Вши копошились в складках кожи, забирались в ноздри, в уши, в уголки глаз.
В этой тифозной преисподней война наглухо стерла разницу между сословиями: нижние чины и офицеры мыкались вповалку, деля одну гниль и один смрад на всех. Воздух был настолько плотным и омерзительно липким от испарений, что у Дмитрия при каждом вдохе сводило горло. Здесь удушливо, густо воняло прелой, застоявшейся мочой, жидким испражнением тифозных и кислым, застарелым потом сотен измотанных лихорадкой тел. Этот человеческий смрад намертво смешивался с тухлым, болотным дыхом раскисшей просеки, отчего казалось, будто сама черная чеченская грязь под лапником гниет вместе с людьми.
Сквозь сукно мундиров и черкесок проступал желтый, вонючий гной и сладковатый, тошнотворный душок разлагающегося заживо мяса — влажная лесная сырость не давала затягиваться ранам, и багровые рубцы вскрывались, оборачиваясь гниющими гангренами. Почерневшие, исхудавшие конечности опухали, кожа на них лопалась и слезала склизкими лоскутами, обнажая сочащееся сукровицей мясо. Страдание и смерть здесь правили бал без сословного лака.
Чуть поодаль, на окровавленной бурке, заживо исходил черной сукровицей пожилой драгунский майор — тиф уже сожрал кавалериста почти подчистую, оставив от былой конной стати лишь обтянутый сухой кожей скелет.
Рядом с ним, в предсмертных судорогах, лежал его солдатик Ванюша. Паренек уже не чувствовал укусов паразитов, но упрямо, сквозь мутную пелену ада, зрил на своего умирающего командира; от этого страшного осознания, что его Батька-драгун уходит первым, солдатик высыхал и таял на глазах, теряя последнюю волю к жизни быстрее, чем его успевал добить свирепый жар.
У самого края навеса, прямо в раскисшей лесной жиже, сидел на коленях седой, выбитый из сил егерь. Своими заскорузлыми, покрытыми мозолями от топоров пальцами он бережно, словно хрупкую святыню, держал голову молодого егерского поручика. Мальчишка-взводный метался в беспамятстве, звал мать и Москву, а старый солдат упрямо обтирал его лихорадочный лоб куском грязной, пропитанной ледяным дождем ветоши, баюкал и хрипло шептал сквозь зубы:
— Потерпи, ваше благородие, маленький мой… Сдюжим, сынок… Не уходи вперед дядьки.
А в самом темном углу, под дырявым брезентом, качался от слабости егерский штабс-капитан. Он неотрывно стоял над телом своего рекрута-сверстника. Они были одного возраста и обладали столь поразительным, бритвенным портретным сходством, что казались братьями-близнецами, рожденными одной матерью, хоть один и был знатным дворянином, а второй — пахотным мужиком.
Кавказская каторга намертво сшила их плоть в одно неделимое братство, но теперь рекрут угасал: его рот, разодранный цингой, был черен и страшно пуст, зубы давно