Читать «Саван из Овчины. Том 1» онлайн

Роман Вехов

Страница 114 из 125

выпали, лишая парня возможности вытолкнуть последнее слово. Они просто безмолвно караулили взгляды друг друга сквозь лазаретную хмарь, и в этом страшном, тихом прощании двух одинаковых лиц без лишних слов читалось одно: их кровный союз прерывается навсегда.

Напротив них, привалившись спинами к гнилому палисаду, сидели два егерских подпоручика — живые тифозные призраки с провалившимися глазницами. В их исхудавших, серых пальцах безвольно покоились деревянные трубки, в остывших чашечках которых вместо табака копошились гроздья жирных лазаретных вшей. Один из офицеров, хрипя растерзанной грудью, судорожно попытался опереться на локоть и встать, но товарищ слабо придержал его за обшлаг изношенного мундира, выдохнув сквозь потрескавшиеся губы:

— Да посиди ты, куда тебе теперь…

Подпоручик бессильно рухнул обратно в лесную грязь, тяжело вздохнул и, медленно подняв непослушную руку, мертвенным ногтем равнодушно подцепил с облысевшей брови крупную налившуюся вошь, лениво щелкнув ею в раскисшую глину просеки.

Фельдшера метались в этом аду, пытаясь хоть как-то облегчить страдания умирающих. Вся их полевая медицина мерилась здесь грязью и суровой, бесстрастной походной костью: ржавыми, почерневшими от запекшейся крови щипцами наживую, с хрустом выкорчевывали из десен гнилые, изъеденные цингой зубы, под свист ливня сплевывая жижу под ноги, насильно втирали в кровоточащие, потрескавшиеся рты бредящих солдат злую, вонючую чесночную кашу и вливали казенную уксусную сыворотку, упрямо пытаясь заглушить утробный лагерный тиф, цингу и болотную гниль.

Зараза пожирала лазарет быстрее, чем чеченский свинец на пикетах. Изнуренные медики, сутками не видевшие сна, падали замертво прямо среди рядов, сгорая от лихорадки заживо. Один из фельдшеров, бледный до синевы, с трясущимися от слабости руками, склонился над распластанным на мокром лапнике кавказским гренадером. Тот уже второй день гнил заживо: огромный широкоплечий мужик полностью исходил изнуряющим, зловонным кровавым поносом, выкашливая остатки легких вперемешку с прелой соломой.

Фельдшер бережно приподнял его голову, пытаясь силой влить в потрескавшийся рот каплю жгучей казенной водки, чтобы хоть как-то заглушить эту предсмертную агонию. Гренадер хрипнул, дернулся, и в это самое мгновение у фельдшера оборвался последний засов жизни — тифозное пламя выжгло сердце мгновенно. Не успев выпустить из онемевших пальцев склянку, медик рухнул грудью прямо на окровавленный мундир умирающего, умерев секундой раньше него.

Подошедший следом Готлиб Иваныч хмуро, без единого слова протянул узловатую ладонь, сперва коснулся шеи своего товарища, а затем дотянулся до огрубевшей, грязной руки затихшего гренадера. Пульса не было ни у того, ни у другого. Кавказская каторга за один короткий выдох забрала две души вповалку. Готлиб Иваныч молча опустил руки. Тела двух покойников оттащили в грязь под парусину, и каторжный конвейер лазарета, даже не споткнувшись об их смерть, покатился дальше.

На сером, осунувшемся лице самого Готлиба Иваныча зловеще горел сухой румянец, а испачканные сукровицей пальцы крупно дрожали, когда он нащупывал пульс у очередного покойника. Фельдшер то и дело ловил ртом воздух, но упрямо, по-немецки стискивал зубы и шел дальше под навесы.

Там, где бессильна была медицина, оставалось место лишь для слепой веры. Там — плакали и молились. Отец Никодим, чья ряса пропиталась кровью и грязью так, что стояла колом, не умолкал ни на минуту. Охрипший до шепота голос звучал над лазаретом непрерывно. Священник крестил, отпевал, шептал молитвы, а кадило давно погасло. Но поп все равно махал им — потому что больше ничего не мог сделать. Это было единственное, что у него осталось.

— Упокой, Господи, душу раба Твоего… — бормотал он, склоняясь над очередным мертвецом. — Прими с миром… прости прегрешения вольные и невольные…

Тела выносили одно за другим. Заворачивали в шинели, утаскивали к ямам, вырытым на краю просеки. Могилы делали неглубокими: сил копать по-настоящему ни у кого не осталось. Умерших укладывали рядком, как дрова, присыпали землей да камнями, и отец Никодим, шатаясь от усталости, осенял их крестным знамением. Без гробов. Без крестов. Без имен.

А просека жила своей жизнью. Топорное железо вгрызалось в древесину. Деревья рушились. Костры горели, и тяжелый, удушливый дым стелился по земле, забирался в легкие, вызывая приступы кашля и рвоты. Артиллерия, стоявшая на флангах, время от времени подавала голос. Единороги рявкали, посылая гранаты в чащу, туда, где, по сведениям лазутчиков, могли скрываться засады. Чугунные осколки с треском разрывались в густом подлеске, не причиняя вреда невидимому врагу. Горцы просто уходили глубже в чащу и возвращались, едва стихал грохот.

Толку от этой стрельбы было мало, и пушкари работали угрюмо, с безмолвной каторжной усталостью. Кавказский ад подчистую выжг всю былую стать этих людей. Богатырская, мощная порода рослых костистых артиллеристов, некогда составлявших гордость Корпуса, страшно осунулась и истощилась под непрерывным ливнем и голодом. Их некогда щегольские, темно-зеленые казенные мундиры от сырости, копоти и грязи превратились в бурый, истрепанный хлам, который уныло обвис на резко обозначившихся лопатках и исхудавших плечах.

Изначально заправлявший всей батареей просеки майор-артиллерист, бывший для пушкарей и нерушимым бруствером, и отцом, еще три дня назад глухо испустил дух от тифа в лазаретной палатке.

Теперь даже сам порох в казенных ящиках, казалось, был намертво пропитан этой клокочущей, разрывающей сердца скорбью по усопшему командиру. Когда осиротевшие пушкари зачерпывали медными шуфлами серые, зернистые заряды, в ковши летели злые, горькие капли слез, катившиеся по засаленным щекам бомбардиров. Порох хранил в себе эту человеческую влагу, тяжелел от сырости и горя, но шел в раскаленные, дымящиеся жерла, чтобы следующим выстрелом выплюнуть всю накопленную солдатскую тоску обратно в проклятую чащу.

А вся страшная, неподъемная ответственность за орудия теперь каменно легла на старшего фейерверкера Федорченко. Он теперь и сам едва держался на ногах, упрямо цепляясь лапищами за холодное железо лафета. Его широкое лицо потемнело и приобрело нездоровый, землистый оттенок, а глубоко завалившиеся глаза горели странным, сухим, лихорадочным блеском. Федорченко тяжело дышал сквозь потрескавшиеся до крови губы и время от времени судорожно сглатывал горькую слюну, безуспешно пытаясь унять клокотавший в груди внутренний пожар. Лазаретная хворь уже запустила когти под его сукно.

Навалившаяся свинцовая усталость давила на плечи, но Федорченко молчал. Он хмуро понимал, что в этих промокших насквозь папоротниковых трущобах казенный крик и привычные зуботычины не имеют никакого смысла — от них люди быстрее тяжелые лафеты из глубокой глины не потащат. И старый фейерверкер лишь молча поглядывал на своих пушкарей до глубины души осознавая, насколько этим парням тяжело и каково им приходится в этой зеленой преисподней.

Когда наконец вышло короткое затишье на кормежку, Федорченко лично приволок малую деревянную кадушку, хмуро ворча на обозных тыловиков. Эту просоленную казенную солонину он буквально зубами выгрыз у приданных просеке