Читать «Тысячелетнее царство. Христианская культура средневековой Европы» онлайн

Олег Сергеевич Воскобойников

Страница 42 из 129

хорошо известном уже по «Уставу св. Бенедикта». Любопытного, то есть психологически неуравновешенного, монаха Бернард видит издалека и описывает его с ироническим снисхождением: ему не сидится на месте, он все время прислушивается, мотает головой, глаза его постоянно бегают. Подобно тому как бесполезно допытываться о сроке Судного дня, столь же оскорбительно для божества вперять взор в небеса тому, кто «согрешил против небес». Как и для Августина, для Бернарда такие попытки проникнуть в божественные тайны — «нечестивое любопытство», сродни «новаторству» Абеляра и других «диалектиков». Эту impia curiositas не следует смешивать с благой любознательностью, со стремлением размышлять над Словом, с заботой (cura) пастыря о пастве или со «счастливой любознательностью» (felix curiositas) ангелов на небесах.

По всем популярным книгам о средневековой картине мира кочует известное место из первого жития св. Бернарда, начатого еще при его жизни Гильомом из Сен-Тьерри, согласно которому он целый день ехал по берегу Женевского (тогда Лозаннского) озера, а когда вечером зашел о нем разговор, сказал, что никакого озера не заметил[285]. Как можно быть таким нелюбопытным, возмутится современный читатель, а современный историк в поисках объективности подчеркнет, что не все были такими «фанатичными приверженцами веры» и вроде кое-что вокруг замечали[286]. Боюсь, оба не правы. Во-первых, всякий знакомый со специфическим климатом туманного Лемана, альпийского озера, знает, что его действительно можно не заметить. Данте, например, об этом знал[287]. Во-вторых, и это важнее, автор жития создает модель святого, основываясь на личном духовном опыте Бернарда, на его писаниях, на воспоминаниях современников и на собственных представлениях о том, как его герой мог и должен был говорить или думать. Неслучайно в конце этого краткого рассказа о поездке в Шартрёз все — и приор знаменитого монастыря, и спутники из братии — дивятся внутренней сосредоточенности святого, наглядно продемонстрировавшего сверхъестественное «самообладание» (sensuum custodia) (именно так называется соответствующая глава рассказа). Что же на самом деле видел и чувствовал Бернард на берегу озера, почитаемого сегодня за красоту и близость к горнолыжным курортам, мы вряд ли узнаем.

Не следует удивляться, что одно и то же понятие автор использует в прямо противоположных значениях: в этой литературной игре смыслами XII столетие, прежде всего в лице настоящего мастера этой игры, Бернарда, достигло совершенства, но, по сути, ничего не изобрело. Со времен «Этимологий» Исидора Севильского форма слова непосредственно связывалась с содержанием описываемого им явления[288]. Игра словами сама собой превращалась в игру смыслами и, следовательно, в идеологическое оружие. Достаточно вспомнить знаменитую антипапскую инвективу вагантов из «Carmina Burana», приписываемую Вальтеру Шатильонскому: эта игра прекрасно передана в переводе О. Б. Румера и М. Л. Гаспарова[289].

Похоть очей, а не сладострастие, как можно было бы подумать, причина Грехопадения, и глаза вместе с другими членами следует подвергнуть посту: «Если иные члены согрешили, почему же не поститься и этим? Пусть постится глаз, ограбивший душу, ухо, язык, рука, пусть постится и сама душа. Глаз да воздержится от любопытного зрелища и всякой безделицы, дабы ради блага смирил себя покаянием прежде праздно ходивший во зле»[290]. Любопытствующие наследуют не пророкам и не Богу, но через ветхозаветных Дину и Еву — Сатане. Бернард риторически спрашивает у Дины, дочери Лии и Иакова: «Зачем смотришь? Какая в том польза? Одно любопытство». И добавляет: «праздное любопытство и пытливая праздность» (otiosa curiositas vel curiosa otiositas)[291]. Такие труднопереводимые хиазмы типичны для многословного XII столетия. Наш критик тоже пользуется им мастерски: любопытство на синтаксическом уровне неотделимо от праздности. Сегодня, думаю, большинство из нас рассуждало бы противоположным образом. Точно так же он осуждал «курьезные» безделицы на капителях и тимпанах монастырских храмов Клюни: к этой критике мы еще вернемся. Цистерцианцы не любили ничего лишнего, всего того, что приходит от чувственности, даже если эта чувственность сублимировалась и одухотворялась, как в романском стиле. В прекрасно сохранившейся церкви аббатства Фонтене, где читали сочинения Бернарда, пол земляной и единственным религиозным образом было распятие.

Бернард и цистерцианцы были аскетичны во всем, кроме слова. Для убедительности осуждения любопытства, как тогда же для обличения Абеляра, он не пожалел фактически всех имевшихся у него в запасе риторических средств. Посмотрим на непередаваемые в переводе аллитерации n, s, t во фразе: Nisi enim mens minus se curiose servaret, tua curiositas tempus vacuum non haberet («Если б душа твоя лучше заботилась о себе, для любопытства твоего не нашлось бы времени»)[292]. Литературоведы высказывали даже мнение, что перед нами высшая точка средневековой латинской классики, манерность, избыточная художественность[293]. Возможно. Но моя задача не в том, чтобы поставить диагноз. Важнее констатировать, что синтаксис и созвучия, стиль речи и стиль мышления, а не абстрактная догматика соединяют грехи и пороки, вырабатывают новый моральный кодекс. Приглядимся и прислушаемся к словам: «Змий взращивает заботу, умасливая нам глотку, оттачивает пытливость, подстегивая похотливость», auget (serpens) curam, dum incitat gulam, acuit curiositatem dum suggerit cupiditatem[294]. Как видим, в понимании Бернарда гомеотелевт — тоже достойный аргумент проповеди. Даже если стилистически он мог ориентироваться на любимого античного моралиста Средневековья, Сенеку, использование стилистических приемов у него гуще, чем у классика.

Как я уже говорил, глава о любопытстве по объему принципиально превышает все остальные, то есть представляет собой как бы экскурс. Но даже в него Бернард умудрился ввести еще одно «эссе» (disputatiuncula) — о падении Люцифера[295]. Его небольшой размер и положение, структурно подчиненное целому, не должны ввести нас в заблуждение: перед нами просто решение вопроса о происхождении зла в мире. Корень предательства лучшего из ангелов — любопытство. «Куда же, несчастный, завело тебя любопытство, если ты дерзнул и граждан ввести в соблазн, и Царю нанести оскорбление? <…> Очень мне любопытно, любопытный ты наш, дознаться до причин твоего любопытства!»[296] Так, на этот раз воспользовавшись полиптотом (несколько частей речи с одним корнем), сгорающий от любопытства автор дознается: Сатана не догадывался о последствиях, уповая на Доброту, предчувствие пригрезившегося ему всевластия ослепило ангела, любопытство, достойное Евы (но, напомню, еще до сотворения Евы), обмануло. Из такого-то любопытства, бывшего прежде век и по сей день уводящего нас с пути праведного, рождается всякий грех. Вывод «эссе» прост: «Через любопытство Люцифер отпал от истины, ибо вначале он с любопытством засмотрелся на то, чего потом беззаконно возжелал и на что гордо возложил упование»[297]. За похотью очей — похоть сердца.

* * *

Можно было бы долго наслаждаться фигурами мысли и речи великого проповедника,