Читать «Архитекторша» онлайн

Мелания Гайя Мадзукко

Страница 12 из 128

со всех этажей выглядывали люди, поскольку Плаутиллами в ту пору в Риме звалось великое множество женщин, девушек и девочек. По правде сказать, имени более римского, чем мое, и придумать сложно. Дать его дочери означало во всеуслышанье заявить о своем столичном происхождении. На каждую Порцию, Лукрецию, Камиллу или Вирджинию приходилось по Плаутилле. Теперь уже не то: мое имя вышло из моды. Мы живем в век скептиков, и никто больше не верит в историю о римской матроне Плаутилле, что встретила святого Павла, когда палач вел его к месту казни. И сказал ей апостол: «Здравствуй, Плаутилла, дочь вечного спасения. Одолжи мне плат, коим голову покрываешь, дабы мог я завязать себе глаза, а после вернусь к тебе и подаяние твое верну»[23]. Палач лишь посмеялся над ней: мол, ежели отдаст она осужденному свой драгоценный плат-омофор, то навсегда его потеряет. Но благородная матрона Плаутилла, радетельница веры Божией, все-таки отдала накидку Павлу. Палач, завязав ткань узлом на затылке, велел апостолу опуститься на колени и отрубил ему голову. Вскоре после мученической кончины Павел сбросил обагренный кровью омофор с небес прямо в руки молящейся Плаутилле, и та поспешила продемонстрировать язычникам, что апостол сдержал обещание, а следовательно, небеса существуют и все, о чем говорил Павел, – правда. В итоге они обратились. Так благодаря Плаутилле римляне уверовали в Иисуса Христа.

Мне эта невероятная история казалась настоящим чудом, и я очень гордилась тем, что Джотто написал ее для главного алтаря базилики Святого Петра – наиболее почитаемого места, посвященного первому апостолу. Теперь, правда, этот триптих перенесли из алтаря в ризницу, но, обучая живописи, отец часто водил меня по римским церквям и много лет спустя после того ноябрьского дня смог показать мне эти яркие, живые, манящие цвета. «Джотто, – сказал он мне, – первый художник в той истории искусства, которую я тебе преподаю и в которой ты должна найти свое место. Манера у него, конечно, своеобразная, архаичная, так теперь больше не пишут. Но его любишь, как праотца Авраама. Без опоры на наследие предшественников художнику нельзя». А моя тезка, изображенная Джотто на боковой панели триптиха, такая крошечная и грациозная, с изумлением и огромной любовью смотрела, как полупрозрачный, развеваемый ветром плат плывет к ней с небес, словно морская медуза.

Слух о пропаже маленькой девочки летел от порога к порогу, но помочь безутешному отцу соседи не могли и лишь повторяли его крик: «Плаутилла, Плаутилла, Плаутилла!!!» Мое имя, эхом отражаясь от стен, неслось по переулкам. В луже у дверей Приюта неисцелимых отыскали куклу, но меня и след простыл.

Войдя в остерию, я направляюсь к ближайшему столику, за которым яростно спорят несколько солдат. Только что они играли в кости и теперь обвиняют друг друга в жульничестве. А поскольку жульничает здесь каждый, к согласию им явно не прийти: уже почти дошло до драки. Я с любопытством разглядываю оружие у них на перевязях – не только мечи и кинжалы, но и аркебузы с пистолями. Носить их в Риме не разрешено никому, кроме стражи. Если при ком найдут огнестрельное оружие, сразу повесят, и ни один посол не вступится. Бороды у солдат густые, а на мундирах заплаты: похоже, они давненько не получали жалованья – может, потеряли контракт или, наоборот, только ищут, к кому бы завербоваться. Устроятся на службу к первому попавшемуся нанимателю, а после с той же легкостью его предадут. Отец говорит, слово солдата стоит дешевле женского. Меня они не замечают.

Обхожу стороной одноногого нищего, что спит, уткнувшись лбом в единственное колено: он позабыл на полу шляпу, набитую медяками, и один из солдат, направляясь к двери, сгребает их все. Этот поступок кажется мне дурным, но будить нищего, чтобы его остеречь, я побаиваюсь.

Из глубины залы доносятся музыка и смех. Там вокруг одного из столов десятка два молодых парней – как один русоволосых, разгоряченных: кто сидит, кто стоит, кто опирается на край столешницы. На них береты, какие носят художники, и я бросаюсь к ним, словно к давним друзьям семьи. Однако узнать никого не могу. Ни единого знакомого лица.

На гитаре играет красотка с грудью столь пышной, что она вываливается из желтого муарового платья. Парнишка, стоящий на столе на четвереньках, опускает голову, и мужчина постарше поливает ему на голову из оплетенной бутыли. Третий участник этого действа подставляет кружку под капающее с волос парнишки вино. Потом старший, воздев кружку перед собой, словно священник у алтаря – чашу во время мессы, произносит некую формулу, которую парнишка повторяет, как священный обет. Слов я разобрать не могу, но все присутствующие радостно вопят.

Мужчина подносит кружку к губам парнишки и вливает вино ему в горло. Самое странное в этой сцене – то, что все крайне серьезны, хотя сама ситуация – нелепее не бывает. Чулки парнишки спущены до колен, в зад воткнут зажженный факел. Собравшиеся призывают его осушить кружку залпом, пока пламя не обожгло кожу, и он глотает, глотает, давится и снова принимается глотать, все пьет и пьет, пока, наконец, тот, другой, не переворачивает кружку над столом, показывая, что в ней не осталось ни капли. Художники шумно хлопают: парнишка заслужил освобождение от пыток. Факел, вынутый из его зада, суют в кольцо на стене. Парнишка слезает со стола и, пошатываясь, натягивает чулки. Теперь он – истинный член братства «Перелетных птиц»[24]. Прочие, возложив на его кудри лавровый венок, подпихивают парнишку к женщине с вывалившейся грудью, но та отталкивает беднягу, бьет по голове гитарой и визжит, что за это он не платил, а при повторной попытке пару раз пинает между ног, после чего сует ему под нос кулак, зажав большой палец между указательным и средним. Это фига – вульгарнейший из жестов, один из тех, за которые приходится молить Господа о прощении и осенять себя знаком креста. Что я и делаю.

Напрасно. Художники сразу меня замечают, кто-то поднимает на руки, и владелец этих рук – гигант с соломенной шевелюрой – спрашивает с хохотком, кто я и что здесь делаю. Но спрашивает на языке, который моим ушам кажется незнакомым, так что я теряюсь и не могу ответить. Женщина с вывалившейся грудью сажает меня на колени. От нее пахнет рыбой и вином. Я вырываюсь, но она держит крепко. Приходит хозяин остерии, наполняет кружки. «Уже целый бочонок вылакали, сорок бутылей, – замечает он, – с этой сорок одна будет». Художники, смеясь, отвечают, что его помои на вкус хуже кошачьей мочи. Неправда, горячится хозяин, это же маринское, даже не разбавленное, а они все – мошенники, добрую сотню скудо ему задолжали,