Читать «Архитекторша» онлайн
Мелания Гайя Мадзукко
Страница 16 из 128
На развилке, где сошлись сразу пять туннелей, мы остановились. Токкафондо зажег свечу и велел мне поспешить, поскольку огонь поглощает драгоценный воздух, а его внизу и так немного. Свечу он сунул мне в руку и предупредил, что с горячим воском глаз да глаз нужен, зазеваешься – обожжешь пальцы. Потом толкнул в туннель, еще у́же того, по которому мы ползли, и настолько тесный, что сам он пролезть не мог. Сказал, что три дня назад оставил на приступке, что перед расписной аркой, еще один мешочек: думал захватить на обратном пути, прежде чем подниматься, но туннель обрушился, так что теперь доставать добычу придется мне. Ни поворотов, ни ответвлений там нет, к тому же вокруг талии у меня обвязана веревка: не потеряюсь.
И вот я возле стены с росписями. Хватаю мешочек с приступка. Внутри что-то гремит. Кости. Или, может, драгоценности. Но вместо того, чтобы немедленно повернуть назад, я замираю, очарованная. Вся стена покрыта фресками – невероятно древними, местами почти стертыми временем. Изумительными, хотя изумляться здесь некому. Утраченными, словно их никогда и не было. Бог знает кем написанными. Судьба художника и его творений показалась мне столь жестокой, что уходить расхотелось.
Токкафондо дергал веревку, бормотал, что пора возвращаться: проклятье, здесь отовсюду течет, мир вот-вот рухнет нам на головы… Но я не трогалась с места, отказываясь покидать это крылатое существо, которое посчитала своим ангелом-хранителем. Ведь если я уйду, его уже никто не отыщет.
Снова открыв глаза, я обнаружила, что лежу на траве, а склонившийся надо мной пастух плещет мне в лицо водой из фляги и щекочет стеблем тростника. Токкафондо, повернувшись спиной, перекладывал находки из мешка в набитые соломой мешочки поменьше, а те – в ящик. Впрочем, их оказалось так мало, что другой ящик остался пустым. Колени, локти, лоб, волосы – вся я, с ног до головы, была покрыта липкой грязью. «Ты уснула, – объяснил пастух. – Благодари Мадонну, что он вытянул тебя за веревку и вынес на руках: другой бы бросил внизу – и спокойной ночи, ангелочек».
«Отец знает?» – потряс меня за плечо Токкафондо. «Знает что?» – не поняла я. Голова кружилась, во рту был привкус земли. «Повезло еще, что проход оказался низким: ты пригнулась, падать оказалось недалеко. Хотя головешкой все равно приложилась…»
«А потом?» – всхлипнула я, не в силах ничего вспомнить. Даже тот огненно-красный ангел – и тот мне, видно, только снился. Но Токкафондо уже держал в руке изящную фигурку – жеребенка из раскрашенной терракоты, косящего блестящим черным глазом. «Отдам, когда в следующий раз к вам зайду, – буркнул он, пряча подарок в мешок. – Сейчас не могу: мы ведь друг друга не видели. Это наш секрет, помнишь?»
«Ну, теперь ступай к отцу, – добавил он, пытаясь поставить меня на ноги и поддержать, поскольку я шаталась, словно пьяная. – Скажи, что заблудилась, но все обошлось. Только на самом деле ничего не обошлось, понимаешь? В следующий раз грохнешься с высоты своего роста, расколешь черепушку и улетишь прямиком на небеса».
Оба секрета, и Токкафондо, и свой, я сохранила. Но потом это случилось снова, и я, как и было предсказано, ударилась головой. Рану на подбородке мне зашил дядя Мансуэти. Он был цирюльником, но и плоть штопал мастерски, поскольку вдобавок практиковал как хирург. По утрам ему то и дело приходилось докладывать губернаторским сбирам о швах, наложенных ночью на лицо или живот бедолаги, схлопотавшего резаную или колотую рану. Даже теперь, восемьдесят лет спустя, эти пять точек еще видны. Звать доктора или консультироваться со знаменитыми профессорами из «Сапиенцы»[33] мать отказалась: скажут, мол, Божья отметина, – и кончено дело: ни замуж девке не выйти, ни детишками обзавестись. Даже в монашки не возьмут.
Моя внезапная сонливость стала семейной тайной. Не единственной, но, возможно, самой важной. Только отец не придавал ей значения. Он в детстве тоже переживал по любому поводу, терзался по каждому живому существу, сколько их ни есть в этом мире: блоху раздавишь – сразу обмирает. Его послушать, ни болезни, ни какого иного изъяна у меня нет. Просто я слишком впечатлительная. Вот повзрослею – научусь держать себя в руках. В какой-то момент несправедливость, дурные поступки и чужие ошибки перестают ранить нашу душу, поскольку, обнаружив, что и сами вынуждены их совершать, мы приспосабливаемся к несовершенству жизни: так и становишься взрослым.
Долгие годы я знала лишь три верных маяка: Господа Бога, отца и Мадонну. Все прочее – дома, обстановка, места, люди, привычки – было преходящим. Все, кроме молитвы и звучного голоса Бриччо, без конца повторявшего за закрытой дверью свой доклад для заседания академии или роль в очередной пьесе, казалось зыбким, неустойчивым. Даже мать, всегда бывшая рядом, не создавала впечатления величины постоянной. Она часто беременела, и с каждыми новыми родами мы рисковали ее потерять. Да и сама я ощущала собственную бренность. Чахлая, болезненная, хрупкая как стекло: я была совершенно уверена, что не доживу и до двадцати.
При помощи сна я защищалась, отстраняясь от всего сущего, укрываясь там, где никакое зло не могло меня коснуться, не привязываясь ни к чему и ни к кому, поскольку в любой миг могла потерять – и зачастую теряла – того или то, что успевала полюбить. Пансионер с виколо деи Гречи кормил меня печеньем; любезник-француз, отцовский приятель, научил грассировать, приговаривая «мерси, мерси»; дядя Мансуэти, крестный моего брата, поднимал одной рукой, словно пушинку. Его цирюльню близ Марсова поля, сразу за Ротондой[34], настоящую дыру, пропахшую мылом и ржавым железом, венчала устрашающая вывеска: голая – и весьма натурально изображенная – мужская нога, к которой присосалась пиявка; кровь капала в таз. Ниже заглавными буквами было выведено: «ЗДЕСЬ ЛЬЕТСЯ КРОВЬ». Вывеску нарисовал отец. Впрочем, дядя Мансуэти больше походил не на людоеда, а на добродушного великана. По воскресеньям он водил неугомонную ватагу своих детей и племянников к реке поглазеть, как моются, раздевшись до исподнего, солдаты из замка. Сам он тоже был не прочь окунуться и, в отличие от практически всех остальных, цеплявшихся за веревку, натянутую между берегами, запросто мог отпустить ее, а после вплавь вернуться обратно. Однажды он нырнул со мной на руках: я и по сей день помню стремительное течение и сладкий привкус воды: это было единственное купание в моей жизни. Но все они: пансионер, любезник-француз, дядя – со временем исчезли. Больше я их не видела. От их надежного, уверенного присутствия в моей жизни остались лишь воспоминания, потом – имена, потом – лишь пустота.
Менялись звуки, голоса,