Читать «Кенигсберг» онлайн
Алексей Лапышев
Страница 77 из 115
— В лицо? — переспросил Прохор. — То есть как это — рядом? Ты что, к нему ближе пуда стоишь?
— Я в его отряде хожу.
Замолчали. Сенька перестал жевать. Даже Волхов, показалось, притих на секунду.
— В отряде, — повторил Егор медленно. — При государе. Родька Ушкуй. Который у пристани грузил. Которого квартальный за шиворот таскал.
— Квартальный таскал, — согласился Родион. — Теперь квартальный держит шапку.
— А ты?
— А я держу то, что мне велено держать. Шапку держать не велено.
Братья переглянулись — это у них выходило синхронно, как у чаек.
— А если он врет? — спросил наконец Егор. — Про право, про князя, про все это? Всяк бывает. Дед наш при царице Анне верил — и в Сибирь уехал на всю зиму.
— Тогда я лично приду к тебе и скажу: я был неправ, — ответил Родион. — И повешу себя первым.
— Вишь ты, — сказал Прохор с уважением. — Повешу себя первым. А мы?
— А вы повесите вторым и третьим. У нас артель — порядок держим.
Сенька фыркнул. Егор усмехнулся. Прохор посмотрел на рассол, как на вещего старца.
— Ну, тогда — дай Бог, — сказал Егор. И, помолчав, добавил: — Слушай, Родька. Ты Фроську-то нашу видел? Живую?
— Каждый день вижу.
— И как она?
— Смеется. Шьет. Государыню водит за руку, как ведут слепую по ярмарке.
— Она? Нашу Фроську? Государыню?
— Именно так. И скажу тебе по секрету, Егор: государыне это нравится. Она сама говорила — без Фроськи она в этом веке не разобралась бы, где знатная барыня, а где торговка, и которая из них опаснее.
Егор покачал головой.
— Вот ведь, — сказал он. — А мать говорила: Февронья у нас — легкая. Ни к чему не прикипит. Вон как прикипело.
— Мать всегда была права, — сказал Родион. — Просто через год после смерти.
И братья засмеялись — а потом перестали смеяться, потому что поняли, что про мать смех была не совсем смех, и помолчали, и Волхов опять заговорил своим голосом, и стало легче.
__________________________________________________________________________________________________
Тихон, Степан и Мирон пошли в трактир.
Трактир был на Ильиной улице, «У Прокопия» — деревянный, низкий, теплый, с потолком, закопченным до цвета хорошего ружейного ствола. Их встретили теплом и подозрением — теплом, потому что свои, и подозрением, потому что теперь не совсем свои.
— Ну и как там, наверху? — спросил трактирщик Прокопий, наливая кружки.
— Как наверху? — спросил Степан.
— Как у власти.
— У власти — люди, — сказал Мирон, принимая кружку двумя руками, как принимают младенца. — И люди едят, спят, боятся и надеются. Как и мы.
— Значит, ничего нового.
— Значит, ничего нового.
Степан отпил и поморщился.
— Хмель у тебя лучше, чем был, Прокопий. А рыба хуже.
— Рыба у меня та же самая. Это ты стал лучше, чем был. На фоне всякий улов хорош.
— Всякий не всякий, — возразил Тихон, лежавший на лавке так, будто лавка ему лично принадлежала, а он просто разрешил хозяину ею пользоваться. — Рыба-то действительно хуже. Веть менял еще в прошлый год — говорил, осетр пойдет. Никакого осетра. Окунь окунем.
— Осетр нынче дорог.
— Осетр нынче всегда дорог. Помер дед — осетр дорог. Помрешь ты — осетр дорог. Осетр, выходит, бессмертный, а смертны одни цены.
Прокопий хмыкнул, налил еще и сел напротив — что было знаком: разговор пойдет длинный.
— Слушайте, — сказал он, понизив голос. — Вы ж теперь при государе. Скажите, не утаивайте. Он за чего?
— За чего — это как? — уточнил Степан.
— Ну. За Новгород — или за себя?
Мирон положил кружку. Тяжело, как кладут кованый сундук.
— За людей, Прокопий.
— Так и все говорят.
— Все говорят. А он — молчит. Я при нем уже год. Он молчит, когда нечего сказать, и говорит, когда надо. Это, я тебе скажу, редкость в больших людях. Большие люди обыкновенно наоборот.
— Ну, — сказал Прокопий. — Ну, посмотрим. Осенью посмотрим.
— Уже осень.
— Значит, зимой посмотрим.
— Зимой посмотрим, — согласился Мирон. — Зимой все видно. Кто дрова запас — тот умный. Кто нет — тот того.
И все трое посмотрели в кружки, и было в этой тишине что-то от той великой русской тишины, в которой проверяются и посулы, и вера, и рыба.
_____________________________________________________________________________________________
А вечером они вернулись, и Дарка доложила Анне слово в слово, и Анна выслушала, и сказала мне:
— Марфа права. Сперва отменить старое.
— Марфа права всегда, — сказал Родион. — Потому и Марфа.
— Тогда завтра же, — сказал я, — у нас будет манифест. Первый. Про то, что отменяется.
— Не бойся, — Анна погладила меня по руке. — Если забудешь хоть слово — Фрося напомнит. Она помнит лучше архива.
— Архив без ног, — сказала Фрося из угла. — А я с ногами.
_________________________________________________________________________________________________
А потом Николай Бекович-Черкасский и Елизавета Александровна Бекович-Черкасская пошли гулять вместе с Дмитрием и Лидией Кумани.
Оказалось, что в Новгороде, как в Греции, — все есть. Особенно у купеческих рядов.
Новгородский торг дышал. Дышал по-зимнему, тяжело, с паром от ртов и конских морд, но дышал. Рыба из Ладоги, сукно голландское, лен, воск, соль, хмель, шелк, что-то восточное, что-то заморское, что-то такое, чему названия у русских не было, а у греческого — было, и это было объяснение.
— Смотри, — Дмитрий Кумани остановился у лавки с шелком и повел рукой, как ведут по карте адмирал. — Это персидский шелк. Видишь глубину? Персидский никогда не светится — он тонет. А это — византийской выделки, точнее, теперь уже турецкой, хотя в Новгороде этого не говорят вслух, потому что торговать надо со всеми, а любить — с кем угодно. А это, — он понюхал и усмехнулся, — это греческий оливковый.
— Оливковый что? Масло?
— Оливковый запах. Масло внутри.
— А это, — Лидия ткнула пальцем в сверток, — это уже пахнет жизнью.
— Лидия, ты не умеешь молчать.
— А зачем мне молчать, когда я умею говорить? Молчат те, кому нечего сказать. Я же тебе не лавка, Димитри, я