Читать «Кенигсберг» онлайн

Алексей Лапышев

Страница 80 из 115

смотрели на мануфактурные ряды и думали о будущем. А Лизхен втихомолку записывала в книжечку цены, имена мастеров и то, кто из них говорил «государь» с надеждой, а кто — с прищуром.

_______________________________________________________________________________________________

А вечером все снова собрались вместе — в доме, выделенном императору. Дом стоял на Ильине, старый, купеческий, с печами, которые топили два часа, потому что хотели, чтобы они грели три дня. Ужин был простой, но долгий: хлеб, каша, моченые яблоки, рыба, вино, свечи, разговоры.

Сначала молчали — из уважения к еде и усталости. Свечи потрескивали, пар от каш поднимался к потолку, Борис-Порфирий Шереметев умудрился съесть так много, что Мария Шереметева смотрела на него с восторгом и ужасом одновременно.

Потом заговорили — и уже не молчали до самой ночи.

— Я встретил горца, — сказал Николай Бекович-Черкасский. — Из Черкасских. С Терека. Стоял на набережной, как столб, и смотрел на Волхов, как на Гималай.

— Ну и как? — спросил Ефрем Ефремов.

— Брат.

— Или враг?

— Брат, — повторил Николай Александрович. — Потому что я сказал ему сначала.

— А ты, Черкасский, всегда сначала говоришь, — усмехнулся Николай Юсупов. — А потом уже думаешь. Дай Бог, чтобы хоть иногда в обратном порядке.

— Я не думаю, — сказал Черкасский. — Я решаю.

— Это разные вещи.

— Это одинаковые вещи.

— Господа, — сказал я. — Вы переругаетесь.

— Мы не переругаемся, — сказал Черкасский. — Мы с Юсуповым договорились.

— О чем?

— О том, что он не поймет нас, а мы не поймем его, но оба останемся при своем мнении.

— И это называется договор? — спросил я.

— Это называется империя, Ваше Величество, — ответил Юсупов с совершенной серьезностью, и стол засмеялся, а Анна чуть не поперхнулась кашей.

Родион, сидевший внизу стола, сказал негромко:

— В Новгороде так не говорят. В Новгороде так не думают. Там люди думают: что будет, что делать, где хлеб.

— И это правильно, — сказал я. — Именно так и должны думать люди.

— Прикажете доложить, что узнали, Ваше Величество? — спросила Дарка, поднявшись — она это делала каждый раз, когда переходила на службу, и каждый раз Анна говорила ей «сиди», и каждый раз Дарка вставала снова.

— Сиди и докладывай, Дарка. И это, кстати, последнее твое «Ваше Величество» за ужином.

— Приказание поняла. Только я не обещала.

И она доложила — слово в слово, про Марфу, про соль, про «сперва старое отменить». Потом доложил Родион — про братьев, про набережную, про то, что город спрашивает: за Новгород или за себя. Потом про трактир и осетра, которого Прокопий не сумел купить, но зато сумел вырастить цену.

— А я грека встретил, — сказал Дмитрий Кумани. — Сорок лет в городе. Андрей. Говорит: я хочу вернуть уважение. Не деньги — уважение.

— Андрей-грек, — кивнул я. — Хорошо. Он будет у нас первым в новой думе торга. Пусть придет — я его услышу.

— Он будет плакать, — сказала Лидия.

— Хорошо. Пусть придет плакать. Слезы купца — дороже купеческой клятвы.

— А я Демидовых не встретил, — сказал Борис-Порфирий, поднимая кружку, — потому что они весь день в кузнице. Я слышал звон от собора. Думал — монахи. Оказалось — Демидов.

— Демидов, — подтвердил Лев, не поднимая глаз от тарелки, — бил молотом. Кузнец сказал «во».

— «Во»? — переспросил Михаил Долгоруков. — Это оценка?

— Это высшая оценка. У мастеровых ее ставят одну. Не деньгами.

— А мы, — спросила Фрося тихо, — будем с вами? Или нас отошлют?

Стало тихо. Не громко-тихо, как на площади, а тихо по-домашнему, когда задают вопрос, которого все боялись задать.

— Ты будешь с Анной. И с нами. Ты — наша.

Фроська посмотрела на меня долго. Потом кивнула — и заплакала. Только не громко, а тихо, в рукав, как плачут девчонки, у которых сильно болело и вдруг перестало.

Анна обняла ее.

— Поешь, — сказала она.

И Фрося поела.

— А я, — вдруг сказала Груня, наливая себе квасу с такой решительностью, с какой обычно берут крепость, — я тоже с вами. Мне платят не деньгами, а тем, что меня слушают. Такого у меня не было в жизни. Я за это хоть на черта пойду.

— На черта не надо, — сказал Ефрем Ефремов. — На черта я и сам пойду, если понадобится. А ты останься при государыне. Это подвиг пострашнее.

Груня посмотрела на него подозрительно — не поняла, льстит или серьезно. Ефрем смотрел серьезно, и она поверила.

И тут я замолчал. Посмотрел на Груню, на Родиона, на Тихона с его вечно загнутой бородой — и понял, что ошибся. Не в том, что они служат. В том, что год, как принял их, — не заплатил им ни разу ни копейки. Мир, поход, двойное жалованье, посулы — всё это было в моей голове. Ничего не было у них в руках.

— Друзья, — сказал я. — Я ошибся.

Анна посмотрела на меня и кивнула. Она поняла раньше меня — просто у нее хватило такта дождаться.

— Бумагу. Перо.

Бумагу принесли сейчас же. Анна села рядом, подложила лист, взяла перо. Я продолжал.

— И сразу скажу: никаких камер-фурьеров, камер-фрау, гофмейстеров и горничных девок. Не немецкий у нас двор. Мы не будем зваться чужими словами. Слушайте, как будете зваться.

Я поднялся. Сидеть и переименовывать людей — неуважение.

— Родион — рында. Это старый государев чин: оруженосец при особе, стоял с бердышем по правую руку от трона. Ты будешь первым. Вы четверо, Мирон, Тихон, Степан, Яков, — дружинники. Не слуги. Дружина при особе императора. Фрося — храна. Старшая при особе императрицы, ей подчиняются все при государыне. Груня и Дарка — стражки. Стражка — это та, что хранит. Груня — стражка тела. Дарка — стражка ножа и слуха: ходит, слушает и прирежет, если государыня скажет «прируби».

Дарка выпрямилась так, будто ей дали полк.

— Запомнили? Не камер-фурьер. Рында. Не камер-фрау. Храна. Не горничные. Стражки. Если кто-нибудь из петербургских вельмож спросит, кем вы служите, отвечайте: дружиной и храной. И смотрите, как у него взыграет зависть, потому что он-то знает цену этим словам, а объяснять не будет.

Анна писала. Я диктовал дальше.

— Родион, рында. Оклад — сто пятьдесят